Слон, неутомимо шагавший на возвышении, вытягивал и свертывал хобот, но не получал ничего.
Комиссия совещалась, а укротитель докладывал с безнадежностью.
За зиму в зоологическом саду издохло восемь львов и тигров. Им дали в пищу негодную ядовитую конину. Звери были отравлены.
Из тридцати шести обезьян остались в живых две. Тридцать четыре умерли от чахотки и недоедания. В Петрограде обезьяна не живет больше года.
Из двух слонов пал один — наилучший. Он пал от голода. Спохватились, когда слон слег. Ему дали тогда пуд хлеба и пуд сена. Это не помогло.
Змей больше нет в зоологическом саду. Клетки их пусты. Издохли все удавы — драгоценные образцы породы.
Старцы расхаживают по пустынным дорожкам. Молчаливой толпой следуют за ними дрессировщики и кроткие татарки-прислуги.
Солнце стоит над головой. Земля бела от недвижных лучей. Звери дремлют за изгородями на гладком песке.
Публики нет. Три финки, три белобрысые девочки с желтыми косицами неслышно снуют сбоку. Они — беженки из Вильно. Они доставляют себе удовольствие.
На листве, зазеленевшей недавно, оседает горячий порошок пыли. В вышине блистает одинокое синее солнце.
Красных прижимали к границе.
Гельсингфорс, Або, Выборг — пали.
Стало ясно, что дела красных плохи. Тогда штаб послал за подмогой на далекий север.
Месяц тому назад, на пустынной финской станции — там, где небо прозрачно, а высокие сосны неподвижны, — я увидел людей, призванных для последнего боя.
Они приехали с Коми и с Мурманска — из мерзлой земли, прилегающей к тундре.
Их собрание происходило в низком бревенчатом сарае, наполненном сырой тьмой.
Черные тела — без движения — вповалку лежали на земле. Мглистый свет бродил по татарским безволосым лицам. Ноги их были обуты в лосиные сапоги, плечи покрывал черный мех.
За поясом у каждого торчал кривой нож, тугие пальцы лежали на тусклых стволах старинных ружей.
Древние тюрки лежали передо мной — круглоголовые, бесстрастные, молчащие.
Речь держал финский офицер.
Он сказал:
— Бой будет завтра у Белоострова, у последнего моста! Мы хотим знать, кто будет хозяином на нашей земле?
Офицер не убеждал. Он думал вслух, с тягостным вниманием обтачивая небыстрые слова.
Замолчав, он отошел в сторону и, склонив голову, стал слушать.
Началось обсуждение, особенное обсуждение, я такого не слыхал в России.
Тишина царила в бревенчатом сарае, наполненном серой тьмой. Под черным мехом — непонятно молчали твердые лица, призрачно искаженные мглой склоненные, дремлющие.
Медленно и трудно негромкие голоса входили в угрюмую тишину. Пятнадцатилетний говорил с холодной раздумчивостью старика, старики во всем походили на юношей.
Одни из финнов сказали: пойдем помогать. Они вышли из сарая и, гремя ружьями, стали строиться у леса.
Другие не тронулись с места. Бледный мальчик лет шестнадцати протянул офицеру газету, в которой напечатан был русский приказ о разоружении красных, переходящих границу.
Мальчик дал газету и тихо промолвил несколько слов.
Я опросил тогда финна, служившего мне переводчиком:
— О чем говорит теперь?
Финн обернулся и, не отрывая от моего лица холодных глаз, ответил мне в упор:
— Я не скажу вам того, я ничего не скажу вам больше.
Финны, оставшиеся с мальчиком, встали.
Вместо ответа они покачали лишь бритыми головами, вышли и, понурясь, молчащей толпой сбились у низкой стены.
Побледневший офицер крался вслед за ними, трясущейся рукой вытаскивая револьвер. Он навел его на потушенное желтое скуластое лицо юноши, стоявшего впереди. Тот скосил узкие глаза, отвернулся, сгорбился.
Офицер отошел, опустился на пень, швырнул револьвер и закрыл глаза руками.
На землю нисходил вечер. Румянец озарил край неба. Тишина весны и ночи облекла лес. Брошенный револьвер валялся в стороне. У леса офицер раздавал патроны тем, кто пойдет.
Недалеко от отряда, готовившегося в поход, я увидел мужичонку в армяке. Он сидел на толстом пне. Перед ним была миска с кашей, манерка борща, каравай хлеба.
Мужик ел, задыхаясь от жадности. Он стонал, откидывался назад, дышал со свистом и впивался черными пальцами в свалявшиеся куски застывшей каши. Пищи хватило бы на троих.
Узнав, что я русский, мужичонка поднял на меня мутно-сияющий, голубой глазок. Глазок сощурился, скользнул по караваю и подмигнул мне:
— Каши дали, чаю сухого — задобрить хотят на позиции везть, я ведь петрозаводский. А толку что? На что народ аккуратный — финны-то, — а с понятием идут. Не выйтить им живыми, никак им живыми не выйтить. Понаехали вроде мордва, озираются, все арестовать кого-то хочут. Зачем — говорят нас везли? Аккуратный народ, худого не скажешь. И так думаю — прихлопнет их немец скоро…
Все это я видел на пустынной финской станции месяц тому назад.
Мы в сыром полутемном сарае. Косаренко нарезывает ножичком картофель. Толстоногая босая девка поднимает запотевшее веснущатое лицо, взваливает на спину мешок с рассадой и выходит. Мы идем вслед за нею.
Полдень — синий в своей ослепительности — звучит тишиной зноя. На сияющих припухлостях белых облаков легко вычерчиваются овалы ласточкиного полета. Цветники и дорожки — жадно поглощенные шепчущейся травой обведены со строгой остротою.
Проворной рукой девка прячет картофель в развороченной земле. Склонив голову набок, Косаренко ловит тонкими губами усмешку. Мелкие тени летают по сухой коже, наполняя желтоватое лицо неприметной дрожью морщинок, светлый глаз задумчиво сощурился, рассеянно трогая цветы, траву, бревно сбоку…